Комментарии пользователя Де Вайс

Самоироничный Ильич в пародии   -   Успешная Группа (УГ) Little Big КликКлак и все все все +18)))) (Запись в блог)

Самоироничный Ильич в пародии на Little Big

Petruha_2, я   -   Будете ли вы участвовать в голосовании по поправкам в Конституцию? (Опрос)

Petruha_2, я согласен.
Горожанка, всё в личке. С интересом почитаю про свои недостатки Подмигнул

Строфа изменила Китою с   -   Закат над Олхой (Изображение)

Строфа изменила Китою с Олхой. Громкий смех Но, как всегда, красиво изменила, блин. Улыбка

Не угадали ни одной буквы   -   Рекордное число зараженных COVID-19 зафиксировали в Иркутской области за сутки (Новость)

Не угадали ни одной буквы местные конспирологи...

Управляющая, с Коэльо у меня   -   Сеньорита Кора (Запись в блог)

Управляющая, с Коэльо у меня та же история. А у Кортасара в своё время романы не осилил, слишком экспериментально для меня, увы... А вот его рассказы просто обожаю, все прочёл, ну, или подавляющее большинство.

Ну, и для красивой цифири   -   Сеньорита Кора (Запись в блог)

Ну, и для красивой цифири воткну сюда третий из моих любимых рассказов парижского аргентинца Улыбка И на этом мои выходные, увы, заканчиваюцца... Следующий бложек, наверное, будет авторский Улыбка

Письмо в Париж одной сеньорите

Дорогая Андре, мне не хотелось перебираться в вашу
квартиру на улице Суипача. Не столько из-за крольчат, сколько
потому, что мне мучительно трудно прижиться в строго
упорядоченном мирке, продуманном до мельчайшей частицы воздуха,
а у вас в доме каждая такая частица при деле: оберегают
мелодичный запах лаванды, пуховку, что вот-вот забьет
лебедиными крыльями над пудреницей, голоса скрипки и виолы в
квартете Papa [1]. Я испытываю чувство горечи, когда вступаю в
дом, где некто, живущий по законам красоты, разместил все
предметы, словно зримые повторы собственной души: тут книги (с
одной стороны -- на испанском языке, с другой -- на английском
и французском); тут зеленые подушки; на журнальном столике --
стеклянная пепельница, похожая на мыльный пузырь в разрезе, и
место ее установлено раз и навсегда, и повсюду какой-то особый
аромат, какие-то привычные звуки; тут домашние растения --
кажется, видишь, как они растут; тут фотография умершего друга,
а ритуал чаепития с непременным подносом и щипчиками для
сахара... Ох, уж этот скрупулезный порядок, который женщина
устраивает в кокетливом своем жилище, как трудно противостоять
ему, дорогая Андре, даже если приемлешь его, покорствуя всем
своим существом. Какое преступное деянье -- взять металлическую
чашечку и переставить на другой край стола, переставить всего
лишь потому, что ты привез свои английские словари и удобнее
поместить их с этого краю, чтобы всегда были под рукой.
Сдвинуть эту чашечку все равно что увидеть вдруг на полотне
Озанфана [2] среди сдержанной игры оттенков жуть внезапного
алого мазка, все равно что услышать, как в самый приглушенный
миг какой-нибудь Моцартовской симфонии разом лопнут струны всех
контрабасов с одинаковой чудовищной резкостью. Сдвинуть эту
чашечку значит нарушить гармонию взаимосвязей, установившуюся
во всем доме, между всеми предметами, между живущей в этой
чашечке душой -- в каждый миг ее существования -- и душою всего
дома и далекой его владелицы. Стоит мне прикоснуться к
какой-нибудь книге, обвести пальцем световой конус лампы,
поднять крышку музыкальной шкатулки -- и у меня такое чувство,
будто я совершил святотатство или бросаю вызов, чувство
быстролетное, словно мелькнувшая перед глазами воробьиная
стайка.
Вы знаете, почему я оказался у вас в доме, в вашей тихой
гостиной, куда тщетно просится полуденное солнце. Все
представляется таким естественным, покуда правда неизвестна. Вы
отбыли в Париж, я поселился в квартире на улице Суипача, мы
выработали простой и взаимовыгодный план вплоть до сентября,
который возвратит вас в Буэнос-Айрес, а меня отправит
куда-нибудь в новый дом, где, может статься... Но я не потому
пишу вам, это письмо я вам посылаю из-за крольчат, мне кажется,
вы должны быть в курсе; и еще потому, что мне нравится писать
письма; а может быть, потому, что идет дождь.
Я переехал в прошлый четверг, в пять часов пополудни,
средь тоски и тумана. За свою жизнь я столько раз запирал
чемоданы, провел столько часов, собирая вещи перед
путешествиями, которые никуда не привели, что весь четверг
заполнили ремни и тени, потому что при виде чемоданных ремней
мне словно бы мерещатся тени, тени от хлыста, которым меня
истязают как-то исподволь, хитроумнейшим и невероятно жестоким
способом. Но все-таки сложил чемоданы, позвонил вашей
домоправительнице, что выезжаю, и вот я уже в лифте. Между
вторым и третьим этажом я почувствовал, что меня сейчас вырвет
крольчонком. Я так и не переговорил с вами заранее касательно
этой моей особенности, но не из непорядочности, поверьте: не
будешь же ни с того ни с сего объяснять людям, что время от
времени тебя рвет живым крольчонком. Это всегда случалось со
мною без свидетелей, вот я и предпочитал обходить сей факт
молчанием -- так же как обходишь молчанием столько разных
разностей, которые постоянно вершатся (или сам ты вершишь),
когда остаешься в полнейшем одиночестве. Не ставьте мне это в
укор, милая Андре, не ставьте. Время от времени меня рвет
крольчонком. Нельзя же по этой причине отказываться от жизни у
кого-то в доме, и мучиться стыдом, и обрекать себя на
затворничество и постоянное молчание.
Когда чувствую, что меня вот-вот вырвет крольчонком, я
вкладываю себе в рот два пальца, раздвинутые, словно раскрытые
щипчики, и жду, пока в горле не запершит от теплого пушистого
клубочка, поднимающегося вверх быстро-быстро, словно пузырьки,
закипающие в воде от щепотки фруктовой соли. Все очень
гигиенично, длится меньше мгновения. Вынимаю пальцы изо рта,
зажав между ними уши белого крольчонка. Вид у крольчонка
довольный, крольчонок как крольчонок, без малейшего изъяна,
только совсем малюсенький, величиной с шоколадного, но белый, а
так кролик по всем статьям. Кладу его на ладонь, ласково ерошу
пушок кончиками пальцев, крольчонок словно бы радуется, что
родился на свет, и копошится, и тычется мордочкой мне в ладонь,
и щекочуще пожевывает кожу, как это в обычае у кроличьей
братии. Ищет еду, и тут я (речь идет о том времени, когда я
снимал квартиру в предместье) выношу кролика на балкон и сажаю
в большой цветочный горшок, где растет клевер, который я
специально высеял. Крольчонок ставит ушки строго вертикально,
мгновенным движением хватает молоденький побег, я уже знаю, что
могу оставить его и уйти, и в течение некоторого времени жить,
как прежде, жизнью, ничем не отличающейся от жизни тех, кто
покупает себе кроликов у кролиководов.
Итак, дорогая Андре, между вторым и третьим этажом я
почувствовал, что меня вот-вот вырвет крольчонком; это было
словно предвестие того, чем станет моя жизнь у вас в доме. Я
ощутил мгновенный испуг (или удивление? Нет, скорее испуг -- от
собственного удивления, пожалуй), потому что как раз за два дня
до переезда меня вырвало крольчонком и я был уверен, что месяц,
а то и пять недель, шесть, если немного повезет, могу жить
спокойно. Видите ли, кроличья проблема у меня была решена
наилучшим образом. Там, в прежней квартире, я высевал на
балконе клевер, производил на свет крольчонка, сажал его в
клевер и по истечении месяца, когда с минуты на минуту ждал
появления нового, дарил уже подросшего кролика сеньоре де
Молина, которая уверилась, что кролики -- мое хобби, и
помалкивала. В другом горшке уже проклевывался молоденький
клевер, самый подходящий, и я беззаботно дожидался часа, когда
у меня снова запершит в горле от пушка и очередной крольчонок
заживет жизнью и привычками предшественника. Привычки, Андре,
-- это конкретные обличья размеренности, та порция
размеренности, которая помогает нам жить. Не так уж страшно,
что тебя рвет крольчатами, если ты раз и навсегда вступил в
неизменный круговорот, освоил метод. Вам, наверное, хочется
узнать, к чему все эти хлопоты, весь этот клевер и сеньора де
Молина. Не разумнее ли было бы сразу же уничтожить крольчонка
и... Ах, вот если бы вас хоть однажды вырвало крольчонком и вы
бы вынули его двумя пальцами и положили себе на раскрытую
ладонь, ощущая, что он все еще связан с вами самим своим
появлением на свет, несказанным трепетом только что
прервавшейся близости! Месяц самостоятельной кроличьей жизни
так отдаляет его от вас; месяц означает длинную шерсть, прыжки,
натуральную величину, дикий взгляд, полнейшую несхожесть.
Андре, месяц жизни -- это уже кролик, за месяц крольчонок
становится настоящим кроликом; но первое мгновение, когда в
копошащемся теплом комочке скрывается неотчуждаемая жизнь...
Как только что написанное стихотворение, плод Идумейской [3]
ночи: оно до такой степени твое, чуть ли не ты сам... а потом
до такой степени не твое, такое отдельное и отчужденное в своем
плоском белом мире величиною с листок почтовой бумаги.
Со всем тем я принял решение уничтожить крольчонка, как
только он родится. Мне предстояло прожить у вас в доме четыре
месяца: четыре -- если повезет, три ложечки алкоголя, по одной
на каждого. (Известно ли вам, что есть милосердный способ
убивать кроликов: достаточно дать ложечку алкоголя. Говорят, от
этого мясо у них становится вкуснее, хоть я... Три либо четыре
ложечки алкоголя, затем в унитаз или в мусорный ящик.)
Когда лифт был на подходе к четвертому этажу, крольчонок
шевелился у меня на раскрытой ладони. Сара ждала наверху,
хотела помочь мне внести чемоданы. Как объяснить ей, что вот-де
такая причуда -- зашел в зоомагазин и... Я завернул крольчонка
в носовой платок, сунул в карман пальто, а пальто расстегнул,
чтобы не придавить его. Он чуть-чуть копошился. Его крохотный
разум, должно быть, сообщал ему важные сведения: что жизнь --
это когда поднимаешься вверх, а потом остановка и что-то
щелкает; а еще это низкое белое обволакивающее небо в глубине
теплого колодца, и от неба пахнет лавандой.
Сара ничего не заметила, была слишком поглощена
мучительной проблемой: как сообразовать свое чувство порядка с
моим чемоданом-гардеробом, моими бумагами и угрюмым видом, с
которым я слушал ее продуманные объяснения с частым вводным
словом "например". Я поскорее заперся в уборной; теперь убить
его. От платка веяло мягким теплом, крольчонок был белоснежный
и, по-моему, самый миловидный из всех. Он не глядел на меня, а
только копошился и был доволен; и это было страшнее любого
взгляда. Я запер его в пустом аптечном шкафчике и, вернувшись в
комнату, начал распаковываться; и ощущал растерянность, но не
горе, не вину, не потребность намылить руки, чтобы смыть память
о последнем содрогании.
Я понял, что убить его не могу. Но в ту же ночь меня
вырвало черным крольчонком. А два дня спустя -- белым. А на
четвертую ночь -- сереньким.

Вы, наверное, любите красивый шкаф, что стоит у вас в
спальне, с большой, широко распахивающейся дверцей и с полками,
пустующими в ожидании моего белья. Теперь я держу их там. В
шкафу. Правда, невероятно? Сара ни за что не поверила бы.
Потому что Сара ни о чем не подозревает, и то, что она ни о чем
не подозревает, -- результат моих изнуряющих забот, забот,
которые сводят на нет мои дни и ночи, словно сгребая их единым
махом, а меня самого выжигают изнутри, так что я стал
твердокаменный, как морская звезда, которую вы положили на
бортик ванны и при виде которой всякий раз, когда ложишься в
воду, ощущаешь кожей морскую соль, и хлесткие лучи солнца, и
рокот глубин.
Днем они спят. Десять штук. Днем спят. Дверца закрыта,
шкаф -- дневная ночь только для них; там спят они ночным сном
со спокойной покорностью. Уходя на работу, беру с собой ключи
от спальни. Сара, видимо, полагает, что я не уверен в ее
честности, и в глазах у нее, когда она смотрит на меня, --
сомнение; каждое утро я вижу, что она собирается что-то
сказать, но в конце концов! так и не говорит, а мне только того
и надо. (Когда она вбирает в спальне с девяти до десяти, я в
гостиной ставлю пластинку Бенни Картера на полную громкость, и
поскольку Сара тоже любительница саэт и пасодоблей, из шкафа до
ее ушей не долетает ни звука, а может, они и в самом деле не
издают ни звука, потому что для крольчат это уже ночь и время
отдыха и покоя.)
День для них начинается в ту пору, которая наступает после
ужина, когда Сара, уходя с подносом, на котором тихонько
позвякивают щипчики для сахара, желает мне спокойной ночи (да,
желает мне спокойной ночи, Андре, самое горькое -- что она
желает мне спокойной ночи) и запирается у себя в комнате; и вот
я остаюсь наедине -- наедине с ненавистным шкафом, наедине со
своим Долгом и своей печалью.
Я выпускаю их, они проворно выпрыгивают, берут штурмом
гостиную, возбужденно принюхиваются к клеверу, который я принес
в карманах, а теперь разбросал по ковру мелкими кучечками, и
крольчата роются в этих кучках, разбрасывают их, приканчивают в
одно мгновение. Едят с аппетитом, беззвучно и аккуратно, мне
покуда не в чем их упрекнуть, я только гляжу на них с дивана,
где устроился с бесполезной книгой в руках -- а я так хотел
прочесть всего вашего Жироду [4], Андре, и Лопесову [5]
"Историю Аргентины", которая стоит у вас на самой нижней полке;
а они едят себе клевер.
Десять штук. Почти все белые. Поднимают теплые головки к
светильникам, к трем неподвижным солнцам, которые творят им
день: они любят свет, ибо у них в ночи нет ни луны, ни звезд,
ни фонарей. Глядят на свое тройное солнце и радуются. И скачут
по ковру, по стульям, десять невесомых пятнышек,
перемещающихся, подобно стае комет, с места на место, а мне бы
так хотелось, чтобы они вели себя смирно -- устроились бы у
моих ног и вели бы себя смирно, -- об этом, верно, позволяет
помечтать себе любое божество, Андре, вовеки неисполнимая мечта
богов, -- да, вели бы себя смирно, не протискивались бы за
портрет Мигеля де Унамуно [6], не носились бы вокруг
бледно-зеленого кувшина, не исчезали бы в темном зеве
секретера; и всегда их меньше десяти, всегда то шесть, то
восемь, а я гадаю, куда же делись два недостающих, а вдруг Саре
почему-либо потребуется встать, а мне бы так хотелось почитать
у Лопеса о том периоде, когда президентом был Ривадавиа [7].
Сам не знаю, как я еще держусь, Андре. Вы помните, я
перебрался к вам в дом, чтобы отдохнуть. Не моя вина, если
время от времени меня рвет крольчонком, если из-за переезда
цикличность изменилась -- это не проявление номинализма [8], не
волшебство, просто вещи не могут меняться так резко, иной раз
крутой поворот -- и когда вы ждали, что вас ударят по правой
щеке, вам... Так ли, Андре, иначе ли, но всегда именно так.
Пишу вам ночью. Сейчас три пополудни, но для них это ночь.
Днем они спят. Какое облегчение -- эта контора, где
полным-полно криков, распоряжений, пишущих машинок,
заместителей управляющего и ротапринтов! Какое облегчение,
какой покой, какая жуть, Андре! Вот меня зовут к телефону,
кто-то из друзей обеспокоен, почему я провожу вечера
отшельником, звонит Луис, зовет пойти погулять, звонит Хорхе,
взял для меня билет на концерт. Мне так трудно отказываться,
придумываю нескончаемые и неубедительные истории: нездоровится,
не укладываюсь в сроки с переводами -- прячусь от жизни. А
вечерами, когда возвращаюсь с работы, то, поднимаясь в лифте --
о, этот пролет между вторым и третьим этажами! -- из раза в раз
неизбежно тешусь тщетной надеждой, что все это неправда.
Стараюсь по мере сил не давать им портить ваши вещи. Они
чуть-чуть погрызли книги с нижней полки, я заставил их другими,
чтобы Сара не заметила. Вы очень любили вашу настольную лампу
на фарфоровом цоколе, расписанном бабочками и кабальеро былых
времен? Трещинка почти невидима: я трудился целую ночь, купил
особой клей в английском магазине -- в английских магазинах
самый лучший клей, вы знаете, -- и теперь все время сижу подле
лампы, чтобы никто не задел ее снова лапкой (они любят постоять
неподвижно на задних лапках -- зрелище, в котором, право же,
есть своя красота, тоска по человеческому уровню, от которого
они так далеки, а может быть, они подражают своему богу и
создателю, который ходит по комнате и угрюмо на них
поглядывает; а кроме того, вы, возможно, замечали -- хотя бы в
детстве, -- что крольчонка в наказание можно посадить в угол и
он будет сидеть там, очень смирно и упершись лапками в стену,
долгие часы).
В пять утра (я немного поспал на зеленом диване, поминутно
просыпаясь от топота бархатных лапок, от легкого звяканья)
сажаю их в шкаф и принимаюсь за уборку. Поэтому Саре не к чему
придраться, хотя иногда я вижу, как в глазах ее мелькает
сдерживаемое недоумение, она некоторое время вглядывается в
какой-нибудь предмет, в пятнышко на ковре в том месте, где
краски чуть поблекли, и ей снова хочется задать мне какой-то
вопрос, но я насвистываю симфонические вариации Франка, так что
ей не подступиться. К чему пересказывать, Андре, все
злополучные подробности этого приглушенного и зябкого рассвета,
когда я брожу в полусне и подбираю стебельки клевера, листочки,
белые ворсинки, и натыкаюсь на мебель, сам не свой от
сонливости, а Жида я так и не сдал в срок, из Труайя [9] не
перевел ни строчки, и что мне писать сеньоре, которая живет так
далеко и уже дивится, наверное, почему я... к чему продолжать
все это, к чему продолжать это письмо, которое я пишу в
промежутках между телефонными звонками и деловыми переговорами?
Андре, дорогая Андре, единственное мое утешение -- что их
десять, а не больше. Две недели назад у меня на ладони появился
последний, и с тех пор -- все, при мне только десяток, спят
сейчас в своей дневной ночи и растут, они уже утратили
миловидность, обросли длинным ворсом, они уже подростки, у них
полно срочных потребностей и прихотей, наскакивают на бюст
Антиноя [10] (он ведь Антиной, верно, этот юноша с невидящими
глазами?), носятся по гостиной, топоча на весь дом, так что мне
приходится выгонять их оттуда, боюсь, вдруг Сара услышит и в
ужасе предстанет передо мной, да еще в ночной рубашке -- Сара
ведь, должно быть, из тех, кто спит в ночной рубашке, -- и
тогда... Их только десять штук, подумайте, все-таки небольшое
утешение, чувство покоя, позволяющее мне при возвращении с
работы преодолевать пролет меж каменной твердью перекрытий
второго и третьего этажей.

Я прервал письмо, потому что должен был присутствовать на
совещании. Дописываю у вас в доме, Андре, в глухой серости
рассвета. Неужели уже и вправду следующий день, Андре? Пробел
на листке будет для вас промежутком, мостком между моим
вчерашним письмом и сегодняшним. Самое время сказать вам, что в
этом промежутке все рухнуло, что оттуда, где вам видится
мостик, по которому так просто пройти, мне слышится грохот вод,
буйно прорвавших плотину; для меня после этого пробела
кончается то спокойствие, с которым я писал вам до того мига,
когда был вызван на совещание. В кубической своей ночи
беспечально спят одиннадцать крольчат, и, возможно, сию же
минуту -- но нет, не сию. Может быть, в лифте или у самой
двери, мне уже все равно где, потому что теперь "когда" стало
"сию минуту", в любую из сих минут, что еще мне остались.

Хватит, дописываю, потому что мне важно доказать, что я не
так уж повинен в непоправимом ущербе -- сущий разгром! --
нанесенном вашему жилищу. Это письмо я оставлю на столе, пусть
дождется вашего возвращения, было бы слишком мерзко, если бы
почта доставила вам его как-нибудь ясным парижским утром. Вчера
вечером я перевернул корешками внутрь книги со второй полки,
кролики добрались и до них, подпрыгивая и замирая, обгрызли
корешки, просто чтобы поточить зубы, они не голодны, вон
сколько клевера, все время покупаю и держу в ящиках секретера.
Изодрали портьеры, ткань на креслах, край автопортрета Аугусто
Торреса, усеяли весь ковер волосками и вопили: уселись кружком
под лампой, словно поклоняясь мне, и завопили, завопили --
по-моему, кролики так не вопят.
Тщетно пытался я снять с ковра ворсинки, выровнять
изгрызанные портьеры, снова запереть их в шкафу. Занимается
день, Сара, должно быть, скоро проснется. Странновато: мне и
дела нет до Сары. Странновато: мне и дела нет, что кролики
носятся скачками в поисках новых игрушек. Я не так уж виноват,
когда вы приедете, сами увидите, что многое из поломанного я
тщательно склеил клеем, купленным в английском магазине, сделал
что мог, чтобы вы не сердились... Что касается меня самого,
между десятком и одиннадцатью штуками -- словно пропасть, ее не
перешагнуть. Видите ли, десяток -- куда ни шло, когда у тебя
есть шкаф, клевер и надежда, чего только не сотворишь. Но когда
одиннадцать штук, уже не то: где одиннадцать, там двенадцать,
Андре, наверняка, а где двенадцать, там и тринадцать. И вот
рассвет, зябкое одиночество, вмещающее и радость, и
воспоминания, и вас, и, может быть, много кого еще. Ваш балкон
навис над улицей Суипача, улица полнится зарею, первыми
городскими звуками. Думаю, не так уж трудно им будет смести в
кучу останки одиннадцати крольчат, разбрызганные по брусчатке,
а может быть, они даже не заметят крольчат -- столько будет
возни с другим телом, надо убрать поскорее, пока не появились
первые школьники.

1 Papa -- шутливое прозвище французского композитора
Мориса Равеля (1875 -- 1937).
2 Озанфан Амеде (1886 -- 1966) -- французский художник,
близкий к кубистам и абстрак-ционистам.
3 Идумея, или Эдом -- древняя страна в Передней Азии,
между Мертвым морем и заливом Акаба.
4 Жироду Жан (1882-- 1944) -- французский писатель.
5 Лопес Петрона Висенте Фидель (1815-- 1903) --
аргентинский писатель.
6 Мигель де Унамуно (1864-- 1936) -- испанский философ,
прозаик и поэт.
7 Ривадавиа Бернардино (1780-- 1845) -- аргентинский
государственный деятель, в 1826 -- 1827 гг. -- президент
Аргентинской республики.
8 Номинализм -- направление в средневековой философии,
считавшее, что понятие есть наименование, которому у каждого
человека соответствует собственный индивидуальный образ.
9 Жид Андре (1869 -- 1951), Труайя Анри (настоящее имя --
Лев Тарасов, р.1911) -- французские писатели.
10 Антиной -- юный грек, любимец императора Адриана,
славился красотой.

Пятница пишет: Этот рассказ   -   Сеньорита Кора (Запись в блог)

Пятница пишет:

Этот рассказ меня расстроил

Он и меня в своё время расстроил. Не расстраивайся. У Пабло не было шансов, как только он услышал имя. Кора-Персефона - древнегреческая богиня Царства Мёртвых, жена Аида, проводница душ.
"А теперь нечто совсем другое"(с) Более типичный Кортасар. Мои выходные будут посвящены чтению.

Все огни - огонь

Какой будет когда-нибудь моя статуя, иронически думает проконсул,
поднимая руку, вытягивая ее в приветственном жесте, каменея под овации
зрителей, которых не смогли утомить двухчасовое пребывание в цирке и тяжелая
жара. Это миг обещанной неожиданности; проконсул опускает руку и смотрит на
жену, та отвечает ему бесстрастной улыбкой, приготовленной для публичных
празднеств. Ирена не знает, что за этим последует, и в то же время как будто
знает, даже неожиданность становится привычкой, когда научаешься сносить
капризы хозяина с безразличием, бесящим проконсула. Не глядя на арену, она
предвидит, что жребий уже брошен, предчувствует жестокое и нерадостное
зрелище. Винодел Ликас и его жена Урания первыми выкрикивают имя,
подхваченное и повторенное толпой. "Я хотел сделать тебе приятную
неожиданность, - говорит проконсул. - Меня заверили, что ты ценишь стиль
этого гладиатора". Хозяйка своей улыбки, Ирена благодарит наклоном головы.
"Ты оказала нам честь, согласившись сопровождать на эти игры, хотя они тебе
и наскучили, - продолжает проконсул, - и справедливо, чтобы я постарался
вознаградить тебя тем, что больше всего тебе по вкусу". - "Ты соль земли! -
кричит Ликас. - По твоему велению на нашу бедную провинциальную арену
нисходит тень самого Марса!" - "Ты видел только первую половину", - говорит
проконсул, касаясь губами чаши с вином и передавая ее жене. Ирена делает
долгий глоток, и легкий аромат вина словно отгораживает ее от густого и
въедливого запаха крови и навоза. В разом наступившей выжидательной тишине,
которая безжалостно очерчивает его одинокую фигуру, Марк идет к середине
арены; его короткий меч поблескивает на солнце там, где сквозь дыры в старом
холщовом навесе пробивается косой луч, и бронзовый щит небрежно свисает с
левой руки. "Ты выставишь против него победителя Смирния?" - возбужденно
спрашивает Ликас. "Кое-кого получше, - отвечает проконсул. - Я хотел бы,
чтобы твоя провинция помнила меня за эти игры и чтобы моя жена хоть раз
перестала скучать". Урания и Ликас аплодируют, ожидая ответа Ирены, но она
молча возвращает чашу рабу, как бы не слыша вопля, которым толпа
приветствует появление второго гладиатора. Стоя неподвижно, Марк тоже словно
не замечает оваций, встречающих его соперника; концом меча он легко касается
своего позолоченного набедренника.
"Алло", - говорит Ролан Ренуар, протягивая руку за сигаретой - это как
бы неизбежное продолжение жеста, которым он снимает трубку. В телефоне
потрескивает, там какая-то путаница, кто-то диктует цифры, потом тишина, еще
более глухая на фоне молчания, что льется в ухо из телефонной трубки.
"Алло", - повторяет Ролан, кладя сигарету на край пепельницы и нашаривая
спички в кармане халата. "Это я", - говорит голос Жанны. Ролан утомленно
прикрывает глаза и вытягивается поудобнее. "Это я", - ненужно повторяет
Жанна. Ролан не отвечает, и она добавляет: "От меня только что ушла Соня".
Ему надо посмотреть на императорскую ложу, сделать традиционное
приветствие. Он знает, что должен это сделать и что увидит жену проконсула и
самого проконсула, и, быть может, жена проконсула улыбнется ему, как на
предыдущих играх. Ему не надо думать, он почти не умеет думать, но инстинкт
подсказывает ему, что это плохая арена - огромный медно-желтый глаз, грабли
и пальмовые листья кривыми дорожками исчертили песок в темных пятнах от
прошлых сражений. Накануне ночью ему приснилась рыба, ему приснилась
одинокая дорога меж рухнувших колонн; пока он одевался, кто-то шепнул, что
проконсул заплатит ему не золотыми монетами. Марк не стал спрашивать, и
человек злобно рассмеялся и ушел пятясь, не поворачиваясь к нему спиной; а
потом другой сказал, что то был брат гладиатора, которого Марк убил в
Массилии, но его уже подталкивали к галерее, навстречу крикам толпы. На
арене невыносимо жарко, шлем тяжело давит голову, отбрасывая солнечные блики
на навес и ступени. Рыба, рухнувшие колонны; неясные сны, провалы памяти в
миг, когда, казалось, он мог бы их разгадать. А тот, кто одевал его, сказал,
что проконсул заплатит ему не золотыми монетами; пожалуй, жена проконсула не
улыбнется ему сегодня. Крики толпы сейчас не трогают его, ведь это
аплодируют другому, правда, меньше, чем Марку минуту назад, но к
аплодисментам примешиваются возгласы удивления, и он поднимает голову,
смотрит на ложу, где Ирена, повернувшись, говорит с Уранией, где проконсул
небрежно делает знак рукой, и все тело его напрягается, рука сжимает рукоять
меча. Ему достаточно скользнуть взглядом по противоположной трибуне; его
противник выходит не оттуда; со скрипом поднимается решетка темного
коридора, из которого на арену обычно выбегают хищники, Марк видит, как из
тьмы появляется гигантская фигура вооруженного сетью нубийца, до тех пор
незаметного на фоне мшистого камня; вот теперь каким-то шестым чувством Марк
понимает, что проконсул заплатит ему не золотыми монетами, и угадывает
значение рыбы и рухнувших колонн. И в то же время ему неважно, что
произойдет между ним и нубийцем, это его работа, все зависит от умения и от
воли богов, но тело его еще напряжено, словно от страха, что-то внутри
вопрошает, отчего нубиец вышел из коридора для хищников, и тот же вопрос
среди оваций задает себе публика, и Ликас спрашивает то же у проконсула, а
проконсул молча улыбается, наслаждаясь всеобщим удивлением, и Ликас смеется
и протестует, и считает, что обязан поставить на Марка; еще до того, как
раздастся ответ, Ирена знает, что проконсул удвоит ставку в пользу нубийца,
а потом благосклонно взглянет на нее и прикажет подать ей охлажденного вина.
И она отопьет вино и примется обсуждать с Уранией достоинства нубийца, его
рост и свирепость; каждый ход предусмотрен, хотя подробности неизвестны,
может не быть чаши вина или гримаски Урании, когда она станет громко
восхищаться могучим торсом великана. Тут Ликас, большой знаток по части
цирковых сражений, обратит их внимание на то, что шлем нубийца задел за шипы
решетки, а она поднята на два метра от земли, и похвалит непринужденность, с
какой боец укладывает на левой руке ячеи сети. Как всегда, как с той уже
далекой брачной ночи, Ирена прячется в самый дальний угол самой себя, хотя
внешне она снисходительна, улыбается, даже выглядит довольной; и в этой
свободной пустой глубине она ощущает знак смерти, который проконсул облек в
форму веселой неожиданности, знак смерти, который могут понять лишь она и,
быть может, Марк, но Марк не поймет - грозный, молчаливый, не человек, а
машина; теперь его тело, что она возжелала прошлый раз в цирке (и проконсул
угадал это, ему не нужны провидцы, он угадал это, как всегда, в первый же
миг), заплатит за простую игру воображения, за бесполезный взгляд - глаза в
глаза - поверх трупа тракийца, искусно убитого точным ударом в горло.
Перед тем как набрать номер Ролана, рука Жанны пролистала страницы
журнала мод, коснулась тюбика с успокоительными таблетками, шерсти кота,
свернувшегося клубком на диване. Потом голос Ролана произнес "Алло", его
чуть сонный голос, и вдруг Жанна почувствовала, что она смешна, что она
скажет Ролану именно те слова, которые приобщат ее к сонму телефонных
плакальщиц, в то время как единственный и ироничный слушатель будет курить в
снисходительном молчании. "Это я", - сказала Жанна, но сказала это больше
себе самой, чем молчанию на другом конце провода, на фоне легких
потрескиваний. Она посмотрела на свою руку, рассеянно приласкавшую кота,
перед тем как набрать цифры, кто-то далеко-далеко диктует номера, а его
собеседник молчит и послушно записывает, отказываясь верить, что эта рука,
мимоходом дотронувшаяся до тюбика с таблетками, - ее рука, мимоходом
дотронувшаяся до тюбика с таблетками, - ее рука, ее голос, который только
что повторил "Это я", - ее голос, звучащий на пределе, у самой границы. Во
имя собственного достоинства замолчать, медленно положить трубку на место,
остаться в незапятнанном одиночестве. "От меня только что ушла Соня", -
говорит Жанна, и граница перейдена, начинается смешное, маленький, с
удобствами, ад.
"А-а", - говорит Ролан и чиркает спичку. Жанна ясно слышит этот звук,
она словно видит лицо Ролана: он втягивает дым, слегка откинувшись назад,
прикрыв глаза. Поток сверкающих ячеек как будто вылетает из рук черного
гиганта, и Марк точным движением уклоняется от падающей сети. В прежние разы
- проконсул знает это и поворачивает голову так, чтобы только Ирена видела
его улыбку, - он использовал эту долю секунды, самый уязвимый миг для
всякого бойца с сетью, чтобы отразить щитом угрозу длинного трезубца и
молниеносным движением броситься вперед, к обнаженной груди противника. Но
Марк не нападает, он стоит слегка согнув ноги, будто вот-вот прыгнет, а
нубиец ловко собирает сеть и готовится к новому броску. "Он погиб", - думает
Ирена, не глядя на проконсула, который выбирает сласти на подносе,
протянутом Уранией. "Он уже не тот, что прежде", - думает Ликас, жалея о
верном проигрыше. Марк чуть пригнулся, следя за вращательным движением
нубийца; он единственный, кто еще не знает того, что предчувствуют все, он
просто, сжавшись, выжидает другой случай, смутно растерянный оттого, что
пренебрег наукой. Ему понадобится время, быть может, в часы возлияний,
которые следуют за триумфами, он поймет, отчего проконсул собирается
заплатить ему не золотыми монетами. Угрюмо ждет он нового подходящего мига;
кто знает, вдруг в конце, когда он поставит ногу на труп нубийца, он снова
увидит улыбку жены проконсула; но об этом думает не он, и тот, кто думает
это, уже не верит, что нога Марка станет на грудь заколотого противника.
"Ну, решайся, - говорит Ролан, - или ты хочешь, чтобы я весь вечер
слушал этого типа, который диктует цифры Бог знает кому? Тебе его слышно?" -
"Да, - говорит Жанна, - слышно, как будто очень издалека. Триста пятьдесят
четыре, двести сорок два". На миг все замолкает, кроме далекого монотонного
голоса. "Во всяком случае, - говорит Ролан, - он использует телефон по
делу". Ответ можно предусмотреть, скорее всего, это будет первая жалоба, но
Жанна молчит еще несколько секунд и повторяет: "От меня только что ушла
Соня. - Она колеблется и добавляет: - Наверное, она скоро будет у тебя".
Ролана это бы удивило, Соне незачем идти к нему. "Не лги", - говорит Жанна,
и кот выскальзывает из-под ее руки и смотрит обиженно. "Это вовсе не ложь, -
говорит Ролан. - Я имею в виду час, а не сам факт ее прихода. Соня знает,
что я не люблю, когда ко мне приходят или звонят в это время". Восемьсот
пять, издалека диктует голос. Четыреста шестнадцать. Тридцать два. Жанна
закрывает глаза, выжидая, когда этот безыменный голос сделает первую паузу,
чтобы сказать единственное, что остается сказать. Если Ролан повесит трубку,
у нее будет еще этот голос в глубине телефона, она сможет держать трубку у
уха, все ниже и ниже соскальзывая на диван, поглаживая кота, - он снова
устроился у ее бока, - играя с тюбиком таблеток, слушая цифру до тех пор,
пока другой голос тоже не устанет, и уже не будет ничего, абсолютно ничего,
только сама трубка, которая покажется вдруг такой тяжелой, мертвый предмет,
годный лишь на то, чтобы отложить не глядя. Сто сорок пять, сказал голос. И
где-то еще глубже, точно крохотный карандашный набросок, кто-то, быть может
очень робкая женщина, спрашивает между двумя щелчками: "Северный вокзал?"
Ему удается вторично выпутаться из сети, но он плохо рассчитал прыжок
назад и поскальзывается на влажном пятне. Отчаянным движением меча, которое
заставляет зрителей вскочить с мест, Марк отражает сеть и одновременно
приподнимает левую руку со щитом, встречая удар трезубца. Проконсул
пропускает мимо ушей возбужденные комментарии Ликаса и поворачивает голову к
Ирене, сидящей неподвижно. "Сейчас или никогда", - говорит проконсул.
"Никогда", - отвечает Ирена. "Он уже не тот, что прежде, - повторяет Ликас,
- и это дорого ему обойдется, нубиец больше не подпустит его, сразу видно".
Марк, застыв посреди арены, как будто осознает свою ошибку; прикрываясь
щитом, он неотрывно смотрит на уже собранную сеть, на трезубец, который
завораживающе покачивается в двух метрах от его глаз. "Ты прав, он уже не
тот, - говорит проконсул. - Ты ставила на него, Ирена?" Пригнувшись, готовый
к прыжку, Марк чувствует - кожей, пустотой в животе, - что толпа
отворачивается от него. Если бы у него была одна спокойная секунда, он сумел
бы разорвать стягивающий его узел, невидимую цепь, которая идет откуда-то
очень издалека, он не знает откуда, и в какой-то миг может обернуться
вниманием проконсула, обещанием особой платы и еще сном с рыбой, но теперь,
когда уже нет времени ни на что, он чувствует, будто он сам - эта рыба, и
сеть пляшет перед глазами и, кажется, ловит каждый луч солнца, пробивающийся
сквозь дыры ветхого навеса. Все, все - цепь, ловушка; распрямившись резким
угрожающим движением, от которого публика разражается аплодисментами, а
нубиец впервые делает шаг назад, Марк избирает единственный путь - смятение,
пот, запах крови, перед ним смерть, и надо ее отвратить, - кто-то думает это
за него, прикрывшись улыбающейся маской, кто-то возжелавший его, слившийся с
ним взглядом над телом агонизирующего тракийца. "Яд, - думает Ирена, -
когда-нибудь я найду яд, но теперь приму от него чашу с вином, будь сильней
его, жди своего часа". Пауза удлиняется, как удлиняется коварная черная
галерея, в которой отрывисто звучит далекий голос, повторяющий цифры. Жанна
всегда верила в то, что по-настоящему важные послания часто сообщаются без
помощи слов: может быть, эти цифры значат больше, они существеннее, чем
любая речь, для того, кто внимательно слушает их, так же как для нее запах
духов Сони, легкое прикосновение руки к плечу на пути к двери куда важнее
Сониных слов. Но ведь так естественно, что Соня не удовлетворилась шифром,
ей надо было произнести все слова, смакуя их одно за другим. "Понимаю, что
для тебя это будет большим ударом, - повторила Соня, - но я ненавижу
притворство и предпочитаю сказать тебе всю правду". Пятьсот сорок шесть,
шестьсот шестьдесят два, двести восемьдесят девять. "Мне все равно, пошла
она к тебе или нет, - говорит Жанна. - Теперь мне уже все безразлично".
Вместо новой цифры - долгое молчание. "Ты здесь?" - спрашивает Жанна. "Да",
- отвечает Ролан, кладя окурок в пепельницу, и не спеша шарит по полке,
отыскивая бутылку коньяка. "Я только одного не пойму..." - начинает Жанна.
"Пожалуйста, - говорит Ролан, - в этих случаях, дорогая, все мало что
понимают, а кроме того, если вдруг и поймешь, ничего от этого не выиграешь.
Мне жаль, что Соня поторопилась, не ей полагалось бы сказать тебе об этом.
Проклятие, кончит он когда-нибудь со своими цифрами?" Еле слышный голос,
наводящий на мысль о мире муравьев, продолжает размеренно диктовать под
слоем более близкого, более сгущенного молчания. "Но ты, - глупо говорит
Жанна, - значит, ты..." Ролан отпивает глоток коньяку. Ему всегда нравится
выбирать слова, избегать поверхностных диалогов. Жанна повторит каждую фразу
два, три раза, с разными выражениями, с разной интонацией; пусть говорит,
пусть повторяется, пока он подготовит минимум осмысленных ответов, которые
поставят все на свои места, введут в пристойное русло этот нелепый выплеск
чувств. Сделав глубокий вздох, он выпрямляется после обманного движения и
боковой атаки; что-то говорит ему, что на этот раз нубиец изменит тактику,
что удар трезубцем опередит бросок сети. "Смотри хорошенько, - объясняет
Ликас жене. - Я видел, как он действовал в Апта Юлия, это всегда сбивает с
толку". Плохо прикрытый, рискуя попасть в поле сети, Марк бросается вперед и
только тогда поднимает щит, чтобы укрыться от блестящей реки, срывающейся,
точно молния, с руки нубийца. Он отбрасывает край сети, но трезубец бьет
вниз, и кровь брызжет из бедра Марка, а слишком короткий меч глухо стукается
о древко. "Я же тебе говорил!" - кричит Ликас. Проконсул внимательно смотрит
на раненое бедро, на кровь, исчезающую за позолоченным набедренником; он
почти с жалостью думает, что Ирене было бы приятно ласкать это бедро,
упиться его жаром, его тяжестью, стоная так, как она умеет стонать, когда он
стискивает ее, стараясь причинить боль. Он скажет это ей сегодня же ночью, и
будет интересно понаблюдать за лицом Ирены, отыскать слабинку в ее идеальной
маске, изображающей безразличие до самого конца, так же как теперь она
вежливо делает вид, что увлечена схваткой, от которой разом взвыла чернь,
подхлестнутая неотвратимостью конца. "Судьба отвернулась от него, - говорит
проконсул. - Я почти чувствую себя виноватым, что привез его сюда, на эту
провинциальную арену. Какая-то его часть явно осталась в Риме". - "А все
прочее останется здесь, вместе с деньгами, что я на него поставил", -
смеется Ликас. "Пожалуйста, успокойся, - говорит Ролан. - Глупо продолжать
этот телефонный разговор, когда мы можем встретиться прямо сегодня вечером.
Я повторяю, Соня поторопилась, я хотел уберечь тебя от удара". Муравей
перестал диктовать свои цифры, и слова Жанны слышались совсем ясно; в ее
голосе нет слез, и это удивляет Ролана, он подготовил фразы, предвидя лавину
упреков. "Уберечь от удара? - говорит Жанна. - Ну конечно, ложью. Обманув
меня еще раз". Ролан вздыхает, отказывается от ответов, которые могли бы
продлить этот скучный диалог до бесконечности. "Мне очень жаль, но если ты
будешь продолжать в том же духе, я предпочитаю повесить трубку, - говорит
он, и впервые в его голосе проскальзывает приветливость. - Лучше уж я зайду
к тебе завтра, в конце концов, мы же цивилизованные люди, какого черта".
Очень далеко муравей диктует: восемьсот восемьдесят восемь. "Не надо, -
говорит Жанна, и забавно слышать ее слова вперемежку с цифрами: не восемьсот
- надо восемьдесят восемь. - Больше не приходи никогда, Ролан". Драма,
возможные угрозы покончить с собой, скучища, как тогда с Мари-Жозе, как со
всеми, кто принимает это слишком трагично. "Не глупи, - советует Ролан, -
завтра ты увидишь все в другом свете, так лучше для нас обоих". Жанна
молчит, муравей диктует круглые цифры: сто, четыреста, тысяча. "Ну хорошо,
до завтра", - говорит Ролан, с одобрением оглядывая выходной костюм Сони,
которая только что открыла дверь и замерла на пороге с
полувопросительным-полунасмешливым видом. "Уж, конечно, она не теряла
времени даром", - говорит Соня, кладя сумочку и журнал. "До завтра, Жанна",
- повторяет Ролан. Молчание на проводе натягивается, будто тетива лука, но
тут его сухо обрывает новая далекая цифра - девятьсот четыре. "Бросьте
наконец свои дурацкие номера!" - кричит Ролан изо всех сил и, перед тем как
отвести трубку от уха, еще улавливает легкий щелчок на другом конце - из
лука вылетела безобидная стрела. Парализованный, зная, что не сможет
уклониться от сети, которая вот-вот опутает его, Марк стоит перед нубийцем,
слишком короткий меч неподвижен в вытянутой руке. Нубиец встряхивает сеть
раз, другой, подбирает ее, ища удобное положение, долго раскручивает над
головой, словно хочет продлить вопли публики, требующей покончить с
противником, и опускает трезубец, отклоняясь в сторону, чтобы придать
большую силу броску. Марк идет навстречу сети, подняв щит над головой, и
башней рушится на черную фигуру, меч погружается во что-то, воющее выше;
песок забивается в рот и в глаза, уже ненужная сеть падает на задыхающуюся
рыбу.
Кот безразлично принимает ласки, не чувствуя, что рука Жанны чуть
дрожит и начинает остывать. Когда пальцы, скользнув по шерсти, замирают и,
вдруг скрючившись, царапают его, кот недовольно мяукает, потом
переворачивается на спину и выжидательно шевелит лапами, это всегда так
смешит Жанну, но теперь она молчит, рука лежит неподвижно рядом с котом, и
только один палец ее зарывается в его мех, коротко гладит и снова замирает
между его теплым боком и тюбиком от таблеток, подкатившимся почти вплотную.
С мечом, торчащим среди живота, когда боль превращается в пламя ненависти,
вся его гаснущая сила собирается в руке, которая вонзает трезубец в спину
лежащего ничком противника. Он падает на тело Марка и в конвульсиях
откатывается в сторону; Марк медленно шевелит рукой, приколотой к песку, как
огромное блестящее насекомое.
"Не часто бывает, - говорит проконсул, поворачиваясь к Ирене, - чтобы
столь опытные гладиаторы убили один другого. Мы можем поздравить себя с
редким зрелищем. Сегодня же вечером я напишу о том брату, чтобы хоть немного
скрасить его тоскливую супружескую жизнь".
Ирена видит движение Марковой руки, медленное, бесполезное движение,
как будто он хочет вырвать из спины длинный трезубец. Она представляет себе
проконсула, голого, на песке, с этим же трезубцем, по древко впившимся в его
тело. Но проконсул не шевельнет рукой: движением, полным последнего
достоинства; он будет бить ногами и визжать, как заяц, и просить пощады у
негодующей публики. Приняв руку, протянутую мужем, она встает, еще раз
подчиняясь ему; рука на арене перестала шевелиться, единственное, что теперь
остается, - это улыбаться, искать спасения в уловках разума. Коту,
по-видимому, не нравится неподвижность Жанны, он продолжает лежать на спине,
ожидая ласки, потом, словно ему мешает этот палец у его бока, гнусаво
мяукает и поворачивается, отстранившись, уже в полусне, забыв обо всем.
"Прости, что я зашла в такое время, - говорит Соня. - Я увидела твою
машину у дверей и не устояла перед искушением. Она позвонила тебе, да?"
Ролан ищет сигарету. "Ты поступила плохо, - говорит он. - Считается, что это
мужское дело, в конце концов я был с Жанной больше двух лет, и она славная
девочка". - "Да, но удовольствие, - отвечает Соня, наливая себе коньяку. - Я
никогда не могла простить ей ее наивность, это просто выводило меня из себя.
Представь, она начала смеяться, уверенная, что я шучу". Ролан смотрит на
телефон, думает о муравье. Теперь Жанна позвонит еще раз, и будет неудобно,
потому что Соня села рядом и гладит его волосы, листая литературный журнал,
точно ища картинки, "Ты поступила плохо", - повторяет Ролан, привлекая Соню
к себе. "Зайдя в это время?" - смеется Соня, уступая рукам, которые неловко
нащупывают первую застежку. Лиловое покрывало окутывает плечи Ирены, она
стоит спиной к арене, пока проконсул в последний раз приветствует публику. К
овациям уже примешивается шум движущейся толпы, торопливые перебежки тех,
кто хочет опередить других и спуститься в нижние галереи. Ирена знает, что
рабы тащат по песку трупы, и не оборачивается, ей приятно думать, что
проконсул принял приглашение Ликаса поужинать у него в доме, на берегу
озера, где ночной воздух поможет забыть ей запах черни и последние крики,
медленное движение руки, словно ласкающей песок. Забыть нетрудно, хотя
проконсул и преследует ее напоминаниями о прошлом, которое не дает ему
покоя. Ничего, когда-нибудь Ирена найдет способ тоже заставить его забыть
обо всем и навсегда, да так, что люди подумают, будто он просто умер. "Вот
посмотришь, что выдумал наш повар, - говорит жена Ликаса. - Он вернул моему
мужу аппетит, а уж ночью..." Ликас смеется и приветствует друзей, ожидая,
когда проконсул двинется к выходу, после последнего приветственного жеста,
но тот не торопится, словно ему приятно смотреть на арену, где подцепляют на
крюки и уволакивают трупы.
"Я так счастлива", - говорит Соня, прижимаясь щекой к груди полусонного
Ролана. "Не говори так, - бормочет Ролан. - Всегда думаешь, что это простая
любезность". - "Ты мне не веришь?" - улыбается Соня. "Верю, но не надо
говорить это сейчас. Давай лучше закурим". Он шарит по низкому столику,
находит сигареты, вставляет одну в губы Сони, приближает лицо, зажигает обе
одновременно. Они едва смотрят друг на друга, их уже сморил сон, и Ролан
машет спичкой и кладет ее на столик, где должна быть пепельница. Соня
засыпает первая, и он очень осторожно вынимает сигарету из ее рта, соединяет
со своей и оставляет на столике, соскальзывая в тепло Сониного тела, в
тяжелый, без сновидений сон. Газовая косынка, медленно сворачиваясь, горит
без огня на краю пепельницы и падает на ковер рядом с кучей одежды и рюмкой
коньяка. Часть публики кричит и скапливается на нижних ступенях; проконсул
заканчивает приветствие и делает знак страже расчистить проход. Ликас,
первым поняв в чем дело, указывает ему на дальнюю часть старого матерчатого
навеса, который рвется у них на глазах и дождем искр осыпает публику,
суматошно толпящуюся у выходов. Выкрикнув приказ, проконсул подталкивает
Ирену, неподвижно стоящую спиной к нему. "Скорее, пока они не забили нижнюю
галерею", - кричит Ликас, бросаясь вперед, обгоняя жену. Ирена первая
почувствовала запах кипящего масла: загорелись подземные кладовые; сзади
навес падает на спины тех, кто отчаянно пытается пробиться сквозь гущу
сгрудившихся людей, запрудивших слишком тесные галереи. Многие, десятки,
сотни выскакивают на арену и мечутся, ища другие выходы, но дым горящего
масла застилает глаза, клочок ткани парит у границы огня и падает на
проконсула, прежде чем он успевает укрыться в проходе, ведущем к
императорской галерее. Ирена оборачивается на его крик и сбрасывает с него
обугленную ткань, аккуратно взяв ее двумя пальцами. "Мы не сможем выйти, -
говорит она. - Они столпились внизу, как животные". Тут Соня вскрикивает,
стараясь высвободиться из пламенного объятия, обжигающего ее во сне, и ее
первый крик смешивается с криком Ролана, который тщетно пытается подняться,
задыхаясь в черном дыму. Они еще кричат, все слабее и слабее, когда пожарная
машина на всем ходу влетает на улицу, забитую зеваками. "Десятый этаж, -
говорит лейтенант. - Будет тяжело, дует северный ветер. Ну, пошли".

Примечания

Проконсул - наместник провинции в Древнем Риме.
Массилия - современный Марсель. Город основан греками около 600 г. до
Р. X.; завоеван римлянами в I веке до Р. X.
Нубиец - житель, уроженец Нубии (исторической области, расположенной на
берегах Нила).
Тракиец (фракиец) - житель, уроженец Фракии (исторической области на
северо-востоке Балканского полуострова).

Саныч пишет: Ничосе   -   Трындельня, или Всё обо всём - 30. (Топик на форуме)

Саныч пишет:

Ничосе политический понос начался...

В жизни ни на что не страдал аллергией. Пока не узнал через ЖА фамилию Куранов Громкий смех

"Не вороватая я! Ты сам   -   Икра слов)))))) (Запись в блог)

"Не вороватая я! Ты сам пошёл!" Громкий смех

Кишки мышки)   -   Икра слов)))))) (Запись в блог)

Кишки мышки)